Выставка Утрилло
КАРТИНА 1
Не так давно у Марселя Бернгейма была устроена выставка картин первоначального периода творчества Утрилло, ныне у Жоржа Пети снова показывается значительное собрание произведений мастера, и на сей раз они все относятся к последним годам, начиная с 1919 и кончая текущим.
Вообще Утрилло в галереях Парижа и на аукционах не редкость. Широкому кругу интересующихся современной живописью это даже хорошо знакомый художник. Мало того, он является одним из любимейших образцов для подражания. Выработалась “манера Утрилло”, как была в эпоху романтизма “манера Изабэ и Декана”, или в XVIII веке “манера Ватто и Бушэ”. И хорошо себе усвоившие эту манеру художники уже многие годы выставляют на разных официальных и неофициальных Салонах городские пейзажи, чрезвычайно похожие на такие же пейзажи их прототипа. С тех пор как Утрилло стал мировой знаменитостью и живопись его получила высокую котировку, то появились и подделки под него. Но, разумеется, сам Утрилло остается в стороне от всего этого, и его искусство обладает несравненно более ярким и внушительным характером, чем то, что вызвано к жизни его необычайным успехом, и такая выставка, как нынешняя, несомненно способствует “очищению” нашего представления о нем.
Это так тем более, что как раз последние произведения мастера, сгруппированные вместе, свидетельствуют о непрекращающейся эволюции его творчества. Пока его картины, и прежние и нынешние, видишь врозь, то все кажется утомительно одинаковым. Точно мастер, не способный подойти к задаче с интересом, свои картины, как пекарь — хлебцы. Верность раз найденной формуле придает творению Утрилло оттенок чего-то даже ремесленного. Самые толки об упадке мастера выросли на этом ощущении “почти убийственного” однообразия. Но когда видишь такое сопоставление произведений Утрилло, как нынешнее, когда с полной очевидностью понимаешь, чего именно художник добивается и как он при этом, оставаясь верным основной формуле, все же развивается, то, во-первых, получаешь несравненно большее уважение к пресловутой формуле, лучше улавливаешь, через ее различные фазисы, самую ее сущность, а затем уж никак не можешь заподозрить Утрилло в каком-то упадочном безразличии и в меркантильном цинизме. Видишь, чем художник горит, и ощущаешь самую силу этого горения... Даже однообразие формулы Утрилло получает другой смысл. Это уже не однообразие от бедноты и тупости, а однообразие от силы, от настойчивости в преследовании одной, раз навсегда себе поставленной цели.
В этой удивительно упрямой настойчивости Утрилло едва ли и не главная его прелесть. Искусство его какое-то жестокое, твердое, сжатое, но самое ощущение этой сжатости доставляет само по себе какое-то странное удовлетворение, точно пьешь горький, терпкий, но укрепляющий напиток. Утрилло что-то навязывает всей силой своей однобокой убежденности, но когда он это навязал, когда он покорил, то чувствуешь к нему благодарность; он чему-то научил, он что-то открыл, и это открытие ощущаешь в себе, как нечто ценное, как хорошее приобретение души. “Тупой ремесленник”, “беспомощный самоучка”, оказывается, раскрыл перед вами новые, до той поры неведомые горизонты. Отныне, когда случится забрести в какое-то провинциальное захолустье или в один из тех кварталов Парижа, которые более провинциальны, нежели самая глухая подлинная провинция, то невольно станешь смотреть на окружающее “через Утрилло”, и все это жалкое, унылое придется принять в душу, в нем найдешь и красоту, и поэзию. Это благо, это обогащение.
Но мне скажут, пожалуй, что мы и без того перенасыщены всякими художественными богатствами. Не напрасно люди “более естественные” указывают на опасность чрезмерной эстетизации и природы. Многие, в переизбытке вкусившие эстетических лакомств, исказили самую свою способность к восприятию. Каждую женщину они склонны зачислить в “категорию” Боттичелли, Ватто или Рубенса, при виде гор они думают о Каламе или Годлере, при виде моря — о Тернере и Моне, при встрече с новыми людьми вспоминаются типы из Стендаля и Достоевского, а в лесном шелесте слышится Вагнер, и т. д. Литература, музыка, живопись, скульптура как-то оттеснили живую жизнь, и это уже благом нельзя назвать, — это зло, и такому засилию искусства над жизнью следует противоборствовать. Но, с другой стороны, обострение нашей чувствительности, благодаря всякого рода откровениям, происходящим от литературы, музыки и пластических художеств, остается благом, и те лишь художники, которые одаривают нас такими новыми ощущениями, те заслуживают внимания, те только и остаются после того, что все приблизительное, подражательное, случайное постепенно со временем отсеивается.
В этом процессе отсеивания, в котором сотни и тысячи всяких художественных явлений нашего времени должны будут отпасть, улетучиться и исчезнуть из памяти, Утрилло удержится всем своим весом, всей своей утвержденностью. И останется он вовсе не потому, как думают некоторые, что вот ему удалось придумать какой-то трюк и что он этот трюк насильственно навязал, а потому, что его корявая, терпкая, жесткая, а в некоторых отношениях и уродливая, формула содержит в себе настоящую трепетность. Художник ее открыл не потому, что он искал как-то отличиться, обратить на себя внимание, прибегая к шарлатанским приемам, а потому, что, преследуя какой-то свой идеал, он только в такой формуле и мог его выявить. Утрилло совсем не шарлатан, но Утрилло совсем и не маньерист. Каждая картина его, при всей своей резкости, писана в какой-то лихорадке, причем можно оставить без внимания вопрос, какая доля этой лихорадки или какой оттенок этого бреда имеют (или имели) своими источником те или иные болезненные стороны его существования. К существу дела такая справка не относится, и, разумеется, не в алкоголе художественная сила его творчества. Характерный маньерист не знает возбуждения, вернее, того, что иным, нежели отсталым словом “вдохновение”, не назовешь. Напротив, все трепетно в Утрилло, и несомненно, эта трепетность тем глубже захватывает, что художник точно принимает особые меры, чтобы скрыть ее, как под сетью, схематично, иногда даже грубо начерченных линий, так и под ребяческой симлификацией форм, так и под тем упорством, с которым он всюду подчеркивает что-то будничное и в пейзажах и в зданиях.
Знаменитейшие памятники архитектуры при этом приобретают у него характер каких-то игрушечных построек, каких-то склеенных из картона, упрощенных донельзя моделей; листва у него кажется вырезанной из жести и покрашенной в ядовитые колеры, небо подчас не отличается от стенной штукатурки. И вот через все эти недочеты у Утрилло все же просвечивает его волнение, и именно оттого, что оно как-то пробивается через всякие препятствия, действие его заразительности приобретает особую силу и категоричность. Чем Утрилло сначала кажется неприятнее, тем он постепенно все более и более пленяет. И когда вы очарованы, то “картонные модели” уже не кажутся таковыми; готическим соборам, дворцам и замкам возвращается их внушительность, небеса уходят в сияющую бесконечность или грозно нависают, суля холод и непогоду; деревья выделяют нежную ароматичность; во всевозможных жалких уголках раскрывается присущая им поэзия — уютность или трагизм.
И вот еще что. По некоторым внешним признакам можно было бы зачислить Утрилло в ту категорию любителей, которую символически возглавляет “таможенник Руссо” и которая сейчас выросла в подобие целой секты. Но это сходство Утрилло с “наивными” и с “любителями” лишь внешнее или частичное. Существа же его искусства оно не касается. В чем до смешного наивен Утрилло, так это в тех человеческих фигурах, которыми он населяет свои городские пейзажи. Особенно забавна постоянно повторяющаяся схема двух повернутых спиной к зрителю дам в нахлобученных огромных шляпах. Наивна и подчас смешна перспектива Утрилло, упорная и неукоснительная, слишком точная. Но на этом и кончается сторона любительская и “беспомощная”, и как раз в произведениях, относящихся к последним годам, замечается все большая уверенность в распоряжении средствами; он постепенно вполне усваивает мастерство своего искусства. В картинах же, датированных двумя последними годами, такая победа над собой уже совершенно очевидна, и в Утрилло, в “корявом, жестком и связанном” Утрилло (без ущерба для стороны поэтической) появляются настоящая живописная свобода, большое богатство нюансов и даже какая-то виртуозность в технике... Утрилло вступает в классический период своего творчества, и почти все последние картины его не только курьезны и трогательны, но они и “прекрасны”; в них есть к тому же большая декоративная прелесть.
Менее другого удаются ему летние пейзажи. Его красочный вкус требует именно такой зелени — ядовитой и неестественной, и эта особая зеленая краска как-то врывается всюду и “кричит” (вернее, визгливо скрипит), нарушая общую гармонию. Тут ничего не поделаешь, таков именно его вкус. Зато совершенно прекрасны его зимы и весны. К некоторым уголочкам старого Монмартра Утрилло постоянно возвращается, и с каждым разом он все более и более углубляет ноту того щемящего настроения, которая присуща этим уже обреченным остаткам “провинции в столице”. Меланхоличность их получает почти трагический оттенок, когда они представляются нашим глазам покрытые белым покровом снега под нависшим свинцовым небом <…>
Иногда, впрочем, отдаешь предпочтение более ранним и менее совершенным произведениям перед более поздними и более мaстерскими. Так, например, большой вид на Монмартрскую Базилику (№ 9), писанный в 1924 году, остается непревзойденным. Как бредовое видение, выделяется масса куполов собора над пестрыми домишками. Самые небеса, в своей зеленоватой тусклости, точно отравлены злыми миазмами, сулящими какое-то надвигающееся бедствие. “Пошлости” архитектуры “Святого Сердца” уже не замечаешь... В другом роде картина “Биэвра в Жантильи” 1927 года, но и она обладает в своей нарочитой резкости и черноте какими-то преимуществами перед более совершенными, более смягченными картинами позднейших лет с аналогичными темами. Любительское наивное начало выступает здесь более определенно, но именно своей наивностью и какими-то “остатками беспомощности” такие картины особенно и трогают.
И все же я предпочитаю им и всей массе работ до 1930 года последние достижения мастера. Надо при этом думать, что на них Утрилло не остановится, а пойдет дальше на том же более широком и свободном пути, на который он вступил и где уже не замечаешь никаких следов преодоленного им недуга и пагубной страсти к алкоголю. Как бы только те, кто заинтересованы в помещении его картин и в том, чтобы художник не пугал “прирученного клиента” какими-то непредвиденными отступлениями, как бы эти маршаны и комиссионеры не удержали бы Утрилло от подобной, сопряженной с разными для них рисками авантюры. Преследуя свои цели, они будут настаивать на том, чтобы он продолжал поставлять такой “товар”, на который как бы уже получен снобический патент.
1934 г.